Значит, бомба все-таки во мне…

Козел, сказал я. Все же проще простого: есть бомба – значит, есть и программа. Нет бомбы – нет и… хотя постой, постой… Тут тоже появляются варианты.

Искать в себе программу бесполезно. А вот попытаться определить, бомба у меня внутри или нормальный реактор – это, пожалуй, можно попытаться сделать. Пацаны искали меня с какими-то приборчиками. Ясно, что это детектор какого-то специфического излучения. Что я знаю про рентгений? Я закрыл глаза, сосредоточился. Производится искусственно, используется как расщепляющийся материал… и как источник бета-частиц. О! Реактор же мой, как я знаю, слабо светится в гамма-диапазоне. Кроме того, бомба должна светиться на несколько порядков сильнее… козел, козел, козел! Что сделал Гера? Гера приклеил к бомбе кусок фотопленки! Кто же мешает и мне?..

Ну, а дальше? Что это даст?

Предположим, выяснили: бомба есть.

Тогда надо будет сходить с траектории.

Да? И как это ты себе представляешь практически?

Практически?.. Практически я себе представляю это так: достаю из кармана серебряную марку, кладу на ладонь. Орел: продолжаю путь в Москву. Решка: ни о какой Москве и речи быть не может. И далее – в любой ситуации выбора… Бросаю.

Решка.

Взвыла сирена. Меня скрутило в тугой комок. Это был всего-навсего звуковой сигнал нашего лихтера, и впереди кто-то отозвался низким басовитым гудком, но что прикажете делать с проклятыми инстинктами?.. Хорошо хоть, со стороны всего этого не видно. Навстречу шел озерный катер, и даже издали видно было, что он набит людьми до последней возможности. Фарватер был узкий, суда разминулись, едва не царапнувшись бортами – так, что я видел выражения лиц… не выражения, а выражение, одно на всех: злая, ожесточенная усталость. Лечь и сесть там было негде, кое-кто спал стоя. Катер прошел, оставив запах мазутного перегара, многих тел – и странный, на пределе слышимости, шепот… или это волны выплескивались на прибрежную гальку?.. Покидать город могли все беспрепятственно, без каких-либо разрешений и даже без личных документов – об этом объявляло и официальное радио на длинных волнах, и подпольные радиостанции, иногда продиравшиеся через глушение. Уже за первые сутки смуты число беженцев превысило миллион человек…

Решка, значит… ветер туман унес… да, Пан, да, дорогой, ты молодец, ты это хорошо придумал… и все твои рассуждения достойны быть выбитыми в мраморе и так далее… но кто даст гарантию, что они не внушены тебе умным прохвостом, который сидит сейчас где-нибудь в Нарьян-маре или в Гвоздево и ждет, попивая пивко, когда придет сигнал с трабанта: объект вышел в точку рандеву? Нет такой гарантии… и даже это не гарантия – я посмотрел на монету. Решка… ну, что же, надо резко менять траекторию.

И есть еще один способ… но для этого мне надо найти гемов… найти глатц… Найдем.

Я огляделся. На палубе никого не было. С мостика я не виден. Хорошо… Пеленгатор я поставил рядом с собой на скамейку и ударом локтя пробил экранчик. Звук был, как от лопнувшего воздушного шарика. Столкнул за борт. Он булькнул чуть слышно. С этим все. В сумке деньги, раухер и что-то из одежды. Килограммов пять. Нормально. Расправил прокладку под «молнией», застегнул «молнию», надул прокладку – теперь все, ни капли воды внутрь не попадет. Отправил сумку вслед за пеленгатором. Минут пятнадцать стоит подождать – отплывем подальше… покурим… еще покурим… Я честно просидел пятнадцать минут, потом еще минуты две – до бакена. Дождался, когда поравняемся с бакеном, перевалился через леер, распрямился в воде и стал изо всех сил уходить вниз, чтобы не попасть под винты.

14.06.1991. 11 ЧАС. ПРАВЫЙ БЕРЕГ ИСТРЫ, ДАЧНЫЙ ПОСЕЛОК

Велосипед я не то чтобы украл, а купил без спроса: вывел его из сарайчика и бросил в почтовый ящик две сотенные бумажки. Вообще велосипед – как, впрочем, и рогатка – незаслуженно забыт в нашем деле. Если и вспоминают о нем, то только для того, чтобы начинить «МЦ» или подобной ей гадостью, да и поставить в нужном месте. А вот то обстоятельство, что за велосипедистом почти невозможно установить незаметную слежку – это как-то ускользает от понимания. Впрочем, для меня сейчас это обстоятельство было третьестепенным: когда носишь своего шпиона с собой – тут, знаете, никакой велосипед…

Судя по тому, что я видел вокруг себя, сведения о всего лишь миллионе беженцев сильно устарели. Или весь этот миллион собрали тут… Я уже час ехал сквозь гигантский табор, сквозь людское море… странное море, надо сказать, непонятно тихое. Казалось, что все говорят здесь только шепотом. Я видел беженцев, я знаю, как они все ненавидят друг друга… русский лагерь под Абазой: не напирайте, не напирайте, еды много, еды хватит всем! – нет, толпа, лезут, валят с колес кухню, девочка из «Милосердия» умирает от ожогов… а вы здесь, кричат нам, почему вы здесь, а не там? где вы были, когда нас резали? И тому подобное, и это как раз более понятно, чем здесь: тихая толпа. Может быть, количество играет роль? Может быть… Полицейские, изможденные, но тем более предупредительные, открывали пустующие домики, пуская туда женщин с маленькими детьми на руках, и никто, кроме этих женщин с детьми, не пытался туда войти. Польские саперы рыли отхожие ямы, ставили над ними палатки; ставили и большие палатки, громадными рядами, квадратами, беспорядочными кучками – как позволяла местность. Врывали в землю столбы и натягивали тенты. Повсюду дымились полевые кухни, с грузовиков всем подряд раздавали зеленые солдатские котелки. Польская речь была слышнее всех прочих. Здесь было задействовано не меньше саперного полка плюс интенданство рангом не ниже армейского.

А потом я увидел гема. Ищущий да обрящет… Гем брел мне навстречу, и было ему лет семнадцать.

– Привет, – сказал я, останавливаясь перед ним. – Брат, где ваш глатц?

– Там, – он показал рукой за спину. – Где-то в той стороне. У тебя не найдется пятидесяти пфеннигов?

Я дал ему марку.

– Спасибо, – сказал он. – А зачем тебе наш глатц?

– Ищу одного человека.

– Кого? Может быть, я его знаю?

– Себя.

– Нет, не встречал, – он сделал попытку меня обойти, но я опять заступил ему дорогу.

– Брат, – сказал я, – не торопись. Продай мне свой абвер.

– Зачем тебе абвер?

– Здесь очень тяжело дышать. Я задыхаюсь в этой слизи.

– А как же я? Мне тоже будет трудно без абвера.

– Я даю тебе триста марок.

– У меня старый абвер, – сказал гем, – и немного слизи в него попадает. Он порван в двух местах. За триста марок ты сможешь купить себе новый и целый.

– Это ничего. Ты купишь себе новый и целый, а этот отдай мне. Помоги мне, брат, я уже по-настоящему задыхаюсь…

– Хорошо, – сказал он. – Но дай мне еще пятьдесят марок, потому что я до вечера должен буду ходить голый в этой слизи.

– Пусть будет так, – сказал я.

Я отслюнил бумажки, а гем разделся. Абвер действительно был очень старый, колечки позеленели, поистерлись, под мышками были солидные прорехи: пот разъел латунь.

– А вонючка в глатце есть? – спросил я.

– Есть.

– Как его звать? – я отстегнул еще десятку.

– Карузо. При нем два столба. Не спрашивай ни о чем сам – они подойдут и спросят.

– Отлично, брат, – сказал я. – Ну, просто лучше не бывает.

Я натянул абвер, ежась от кислого прикосновения металла. Рукава были пониже локтя, фартук впереди доходил до середины бедер, капюшон с тонкой вуалью закрывал лицо, оставляя только рот. Ладно, а прорехи под мышками мы заделаем… и все. Теперь эти кандидаты в потрошители меня могут бегать со своими пеленгаторами, пока не изойдут на пот и слезы.

А гем ушел, ни о чем не спрашивая и не оглядываясь. Хороший народ – гемы. Ненавязчивый. Вот только граждане их не любят. Вообще, я обратил уже внимание, граждане здесь многих не любят: гомиков, наркоту, бродяг, трансверзов, хюре; в Германии с этим помягче, а в Сибири нет совсем, так что национальный характер тут, похоже, ни при чем. Покойный Кропачек говорил, что такая безопасная «праведная злость» характерна для комплекса поражения, а у сибиряков этого комплекса нет, сознание успело перестроиться: империя развалилась, метрополия погибла, но колония-то обрела независимость и процветает… С Филом можно было бы поспорить, тыча пальцем в разные места и времена, но это не самое благодарное занятие: спорить с теми, кто уже там, где нас нет. И еще Фил говорил: а вот представь на минуту, что победили большевики – и разворачивал апокалиптическую картину: ГУЛаг от Лиссабона до Анадыря, истребление десятков миллионов – сначала по имущественному признаку, а потом, учитывая, что побежденный всегда воскресает в победителе – и по национальному, – торжество серости, остановка в развитии, сползание и опрокидывание в средневековье… Боюсь, я не слишком прислушивался к нему – недаром он мне так часто вспоминается последнее время. Все чаще и чаще… Большевики вовсе не были так уж фатально обречены, говорил Фил, затяни Гитлер с началом похода, или окажись на месте душки Ворошилова какой-нибудь солдафон – вон сколько их тогда постреляли! – какой-нибудь Штерн, Тухачевский или Жуков – и ага! И даже в Сибири они могли бы остаться у власти, догадайся быстренько сделать то, что сделал чуть позже толстый Герман: облей говном бывшее начальство, покайся в грехах, побей себя в грудь, покричи, что ошибки исправлены – исправлены ведь, все же на свободе! – и вперед, к победе коммунизма… дать небольшую передышку – и можно опять набивать лагеря… Да, это было классе в девятом: мы с Филом, Майкой, Копытом, еще с кем-то, человек семь нас было, – спускались по Чулыму на плоту и остановились на ночевку у разрушенной пристани, зашли в тайгу – и наткнулись на старый лагерь. Сто лет тут никого не было, все заросло осиной, тонкой, больной, проволока, конечно, была с кольев снята, но сами колья оставались, и колья, и вышки, и бараки, конечно, и мы вошли в один барак, там было темно, мы стояли и ждали, когда глаза приспособятся к полумраку, и вдруг сверху стал падать какой-то мусор, сначала показалось: чешуйки коры… оказалось – клопы, они падали на нас и присасывались на лету, и жрали, сразу наполняясь красным… с Майкой сделалась истерика, мы тут же бросились к реке, смывать с себя это, вода была ледяная – июнь, самое начало, – потом голыми плясали у костра, пока сушилась одежда, стало даже смешно, но оказалось, что мы так ни черта и не смыли, и только на третий день удалось устроить настоящую баню и стирку… ждут, гады, сказал Фил, это сколько же они ждут…